Пушкин Александр Сергеевич

Рисунки и портреты персонажей, сделанные великим поэтом

 
   
 

Декабристы в рисунках Пушкина. Страница 2

Пушкин

1-2-3-4-5-6

Вот все, что до сего времени позволяло судить о связях Пестеля и Пушкина. Однако портреты Пестеля на листах 80/2 и 81/2 ставят вопрос о том, что Пушкин знал о Пестеле еще до декабрьских событий, куда больше, нежели это представлялось раньше. Связь Пестеля с тайным обществом и его роль в движении стали Пушкину, видимо, ясны очень рано. Вообще с каждым новым документом, появляющимся на свет, взаимоотношения Пушкина с декабристами делаются все определеннее. Недоговоренности и умолчания, чувствующиеся в свидетельствах всех тех декабристов, начиная с Пущина, которые были Пушкину друзьями, становятся явственнее. Обе сюиты портретов в рукописи № 2370 говорят о такой осведомленности, которая предполагает если не формальное участие в декабрьском движении, то настолько большую житейскую близость к нему, что разница почти стирается.

Особенно знаменательно то, когда сделаны обе серии профилей. Они находятся на полях первых строф пятой главы «Онегина». Есть пометка Пушкина, что пятая глава «Онегина» начата 4 января 1826 года. Состояние рукописи показывает, что строфы V—Х возникли без каких-либо задержек и отрывов от строф I—IV, — т. е. того же 4 января, или в один-два ближайших к нему дня. О петербургском восстании Пушкин узнал в Михайловском около 20 декабря 1825 г.; между этой датой и 4—5—6 января, когда были сделаны портретные наброски декабристов, прошло таким образом лишь две недели; еще только велись аресты, далеко не все были произведены, еще менее все были известны, а пуще имели возможность, средь общего придавленного молчания и осторожности, дойти до Пушкина, опально сидевшего в деревенской глуши. В особенности же ничего не мог он знать о судьбе, постигшей Пестеля. Пестель находился на юге, арест его был произведен в Линцах в самом конце петербургского мятежа, 13 декабря 1825 г.; в Петербург он был доставлен и посажен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости 3 января 1826 г., то-есть за один-два дня до того, как в Михайловском он был дважды зарисован во главе декабристских серий. Чтобы в это время он мог дважды появиться на листах рукописи 2370, Пушкин должен был ясно отдавать себе отчет в том, что такое Пестель. Нельзя случайного вольнодумного знакомца сопоставлять с Вольтером, Мирабо и Робеспьером и от листа к листу им начинать зарисовки русских революционеров. Видимо кишиневские беседы 1821 г. с Пестелем, бывшим уже несколько лет одной из первейших фигур движения, республиканцем и террористом, выяснили Пушкину много больше, нежели о том говорит скупая помета о «разговоре метафизическом, политическом, нравственном и проч.». Видимо то, что Пушкин узнал, побудило его не выпускать Пестеля из поля зрения. Это было нетрудно, пока Пушкин сам находился на юге, — до середины 1824 г., — и этого было достаточно, чтобы в пору, когда дошли вести о крахе восстания, графический шифр Пушкина на листах 80/2—81/2 поставил Пестеля на подобающее ему по праву место: центрального явления декабризма вообще и главаря Южного Общества — в частности.

Что уже в это время Пушкин знал не только о существовании двух ветвей движения — Северного Общества и Южного Общества, но и о том, кто является душой, вождем каждого из них, свидетельствует другой портрет, нанесенный на лист 80/2. Он сделан возле профиля Мирабо, у самого обреза страницы. Он изображает человека в штатском, с некрасивым, но выразительным лицом, с нависшим клоком прически, носом «ручкой» и чуть выпяченной нижней губой. Он, как и пестелевский профиль, еще раз повторен на соседнем листе 81/2, — последним в ряде, справа внизу, у внутреннего края страницы. Мы встретим его и в третий раз среди «эскизов разных лиц, замечательных по 14 декабря 1825 года», опять-таки рядом с Пестелем, — под его профилем, у правого обреза листа. Это — портрет Кондратия Федоровича Рылеева. Профильный набросок из собрания декабриста Зубкова таков же. Те же черты в рисунке «Кюхельбекер и Рылеев на площади 14 декабря 1825 года». Пушкинская привычка типизировать особенности лица заострила в нашем наброске то, о чем можно догадываться и по единственной сохранившейся миниатюре и по рисунку Кипренского: они, как и подобает их стилю, идеализируют облик Рылеева, смягчают его неказистость и угловатость, однако не настолько, чтобы с помощью пушкинского ключа нельзя было восстановить, каков был Рылеев в действительности. Сопоставление всех этих портретов приводит к выводу, что и та зарисовка в рост человека во фраке, которая под обозначением «Каховский» значится в группе набросков, сделанных во время заседаний Следственной комиссии, тоже изображает Рылеева, а не Каховского; это тем более правдоподобно, что сохранившийся портрет Каховского, как бы далеко ни шла в нем идеализация, ни в какой мере не позволяет сблизить это тонкое продолговатое лицо польского склада с короткими, округлыми чертами, свойственными и рисунку, сделанному на заседании Следственной комиссии, видимо чиновником, на досуге зарисовавшим нескольких декабристов во время допросов, и всем остальным изображениям Рылеева, — в особенности же пушкинским.

Их выразительность, их реалистичность, наконец тождественность их повторений говорят о том, что облик Рылеева был Пушкину известен точно и близко. У исследователей пушкинской биографии есть все еще какая-то неопределенность в суждениях о том, знал ли Пушкин Рылеева лично, или же близость их отношений ограничивалась дружественностью переписки и приветами на расстоянии. Однако достаточно уже упоминания о Рылееве в пушкинском письме 21 марта 1825 г. к Бестужеву-Марлинскому, чтобы установить, что когда-то была очень личная жизненная связь между ними; Пушкин пишет: «...он в душе поэт, я опасаюсь его не на шутку и жалею очень, что его не застрелил, когда имел к тому случай, да чорт его знал...» Этот намек на некую историю, чуть было не окончившуюся дуэлью между Пушкиным и Рылеевым, был видимо хорошо понятен Бестужеву. Все они явно встречались друг с другом в конце 1819 — начале 1820 гг., когда Рылеев появился в Петербурге. Три пушкинских зарисовки дают этому теперь и иконографическое подтверждение. Но они свидетельствуют и о большем: кроме Пестеля один лишь Рылеев сопоставлен в колонке профилей с триадой Вольтера—Мирабо—Робеспьера; остальных декабристов он зарисовал на следующей странице (отдельно стоящие, по ту сторону черновиков, у правого края, три неизвестных профиля и цветы — явно образуют самостоятельную группу, возникшую по какому-то другому ходу его мыслей). Правда, он еще раз повторил оба портрета на следующем листе, но уже в ином соотношении. Здесь же на листе 80/2, Рылеев образует политико-революционный pendant к Пестелю, он — символ и душа Северного Общества, как тот — Южного. Перед нами все тот же графический шифр. Пушкин опять-таки знал о Рылееве куда больше, нежели то можно было предполагать по переписке или по воспоминаниям. Переписка — невинна, литературна, внеполитична, в лучшем случае — осмотрительна. Мемуары же не договаривают. Тому есть любопытнейший образчик, как раз связанный с Пушкиным и Рылеевым.

Существует известный пересказ Соболевского собственного повествования Пушкина о том, как он, узнав в Михайловском о кончине Александра I и наступившем замешательстве междуцарствия, вдруг решил, 10-го или II декабря 1825 г., самовольно нарушить свою ссылку и отправиться в Петербург. При этом он якобы не решался заехать в столице ни в гостиницу («...остановиться нельзя — потребуют паспорт...»), ни к близким друзьям («...тоже опасно — огласится тайный приезд ссыльного»...), но «положил заехать сперва на квартиру Рылеева, который вел жизнь не светскую, и от него запастись сведениями...»; далее идет в передаче Соболевского эпизод с зайцами и попами, заставившими — де суеверного Пушкина повернуть с пути обратно в Михайловское, и наконец — итог в виде собственных слов Пушкина: «...А вот каковы бы были следствия моей поездки, — прибавлял Пушкин, — я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтобы не огласился слишком скоро мой приезд, и следовательно попал бы к Рылееву прямо на совещание (13 декабря). Меня приняли бы с восторгом; вероятно... я попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые».

Тут все странно и противоречиво, ежели только не заподозрить рассказ в одном основном умолчании. В самом деле, Пушкин, который от одного появления надзиравшего за ним настоятеля местного монастыря мог «присмиреть как школьник» (рассказ И. И. Пущина о посещении Михайловского), вдруг отваживается отправиться в Петербург в декабре 1825 г. только потому, что ему «давно хотелось увидеться с его петербургскими друзьями» (Соболевский). Таков повод. Не лучше и обоснование: «...Пушкин рассчитывал, что при таких важных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание», хотя никаких ослаблении полицейского порядка и надзора в Петербурге не только не было, и власти всех мастей и назначений находились за делом и на местах, но и, как значится в другом современном рассказе о несостоявшейся поездке Пушкина (передача М. И. Семевского), наоборот, в эти тревожные дни перед выступлением 14 декабря надзор в Петербурге был усилен, и Пушкин об этом как раз знал по рассказу сбежавшего с перепугу из столицы повара П. А. Осиповой Арсения, вернувшегося в Тригорское около 10 декабря и сообщившего, что «в Петербурге бунт... всюду разъезды и караулы — насилу выбрался за заставу». Пушкин, услыхав рассказ Арсения, «страшно побледнел», а на другой день «быстро собрался в дорогу и поехал: но, доехав до погоста Врево, вернулся назад».

Версия Соболевского таким образом с самого же начала рушится. Дальше — хуже: Пушкин не решается заехать ни к кому из друзей, дабы его не опознали, но намерен остановиться у Рылеева и запастись какими-то сведениями. Это значит: все близкие, от Жуковского до Дельвига, его выдали бы, и единственно у Рылеева он чувствовал бы себя в безопасности. Уже первая часть построения нелепа, но и вторая ей подстать: с Рылеевым Пушкин не виделся свыше пяти лет, их личное знакомство ограничилось несколькими месяцами в конце 1819 — начале 1820 г.; отношения тогда были даже враждебными; шуточные слова Пушкина: «жалею, что его не застрелил», говорят о нешуточном столкновении; сближение произошло в последние годы на расстоянии, в переписке; этим личная связь между ними ограничилась. Почему же надежнейшим из пристанищ могла для Пушкина быть квартира Рылеева, ежели даже интимнейшие и стародавние друзья оказывались недостаточно надежными? Рассказ Пушкина—Соболевского намеренно ведет по ложному пути. Им важно, чтобы финал был обусловлен, с одной стороны, возможно более невинно; с другой — не скрыл главного; это главное состояло в том, что Пушкин спешил попасть в канун восстания на квартиру Рылеева, и ежели бы это случилось, мог бы быть теперь на каторге, «иль быть повешен, как Рылеев». Другими словами, вся подготовительная часть рассказа построена таким образом, чтобы у нее оказался двойной план: один-для света, для власти, — случайность всей этой пушкинской затеи, которая могла кончиться трагически; другой — для посвященных в истинную подоплеку событий, — иносказание о политическом шаге, важнейшем из всех, какие когда-либо предпринимал Пушкин, и от которого он отступился, ибо убоялся. Пушкинские зарисовки Рылеева на листах рукописи 2370, сделанные в первых числах января 1826 года, дают этим выводам совершенно точный итог: ежели еще до всякого «обнародования заговора», при первых же известиях о петербургской неудаче, Пушкин рисует Пестеля и Рылеева и ряд их сообщников, то его прерванная поездка к Рылееву может иметь только один смысл: он знал о предстоящем выступлении, знал — кто и что с ним связаны. Больше того: у него были ежели не обязательства, то основания присоединиться к заговорщикам. Слова Пушкина Николаю при московском свидании: «был бы с ними» имеют более точный и значительный смысл, нежели в той интонации случайности, в духе Соболевского, в какой их все еще воспринимают.

Подтверждением этому служат и зарисовки второго листа — 81/2. Между ними и предыдущими набросками находится страница, заполненная лишь стихотворным текстом, без рисунков. Это — VII—VIII строфы пятой главы «Онегина». Двойное течение чувств и мыслей: «Онегин—декабристы», которое сопровождало работу над листом 80/2, исчерпало себя; Пушкин занялся одной поэмой. Но оно вернулось опять, когда на новой странице он принялся за строфы IX—X. Те же два потока заполнили ее. Только центр тяжести несколько переместился. Его графика стала интимнее, личнее, непосредственнее. Ежели лист 80/2 является как бы философски политическим обобщением событий, своего рода графической алгеброй декабризма, то лист 81/2 занялся арифметическими величинами, частностями, теми, кто близок и дорог, можно сказать — людьми своего круга, друзьями, товарищами. Первую ноту Пушкин взял, было, в том же тоне, что и раньше; зарисовки на странице он начал опять профилем Пестеля; однако в характере этого нового наброска появились изменения; он сделан менее схематично, у него есть подробности, частности, которых в начальном очерке нет; это уже скорее не символ, не глава движения, а человек, полковник Павел Иванович, с которым тогда-то были такие-то встречи и беседы. Такие же изменения отмечаются и во втором портрете — Рылеева, сделанном на этой странице. Он замыкает собой профильный ряд, как Пестель открывает его; между ними двумя помещаются все остальные; он находится внизу, у внутреннего края страницы, последним. Он опять-таки жизненнее, реалистичнее, нежели на предыдущем листе; его черты резче, портретное, интимнее. Это — Кондратий Федорович, с которым Пушкин был на «ты».

1-2-3-4-5-6


 
   
 

При перепечатке материалов сайта необходимо размещение ссылки «Пушкин Александр Сергеевич. Сайт поэта и писателя»