|
1-2-3-4-5-6
Сообщение Абрама Эфроса
В пушкинских рукописях нередки вырванные страницы. Это — следы вынужденной расправы. Пушкин уничтожал «предательские» стихи и рисунки. Но ежели раньше казалось, что он это делал решительно, чтобы не сказать — панически, то ныне это представляется иначе. В критические минуты отечественной истории и своей биографии он действительно изымал из рукописей разные вещи, однако он совершал такие операции расчетливо. Он вырывал и вымарывал только то, что могло его выдать сразу, что было понятным и очевидным для любого глаза. То же, что ему казалось прикрытым, завуалированным, сколько-нибудь зашифрованным, он оставлял и продолжал беречь. Он поступал так потому, что знал навыки своих недругов. В особую проницательность досужего или следственного ока он не верил. Его трудный почерк, перестановки слов и строф — охраняли вольнодумный стих; схематизм, искажение, неоконченность — крамольную зарисовку. Эти приемы в самом деле оправдали себя. Так было спасено многое. Для графики его маскировка оказалась еще более действительной, чем для поэзии. Этой занимались все, а той — никто. Всего лишь двадцать пять лет назад венгеровская публикация вынесла впервые на свет два образца политических рисунков Пушкина: на одном были портреты Марата, Занда и Лувеля, на другом — виселицы декабристов. С тех пор кое-что прибавилось, но мало. Распознавать людей и события в пушкинских зарисовках мы только начинаем. Постепенно его рисунки приобретают свою настоящую значимость: творческого авто-комментария. Теперь явно, что они — не прихоть, не «просто так», не «вообще», а такое же выражение мыслей, чувств и событий, как и его писания. Это — графический дневник Пушкина, который надо уметь читать, как уже научились читать невероятные черновики его стихов. Старые, обнародованные рисунки перестают быть полунемыми; к прежним толкованиям можно многое прибавить; кое-что надо отбросить.
Это относится, в частности, и к известному венгеровскому листу с виселицами, и к отдельной странице с «эскизами разных лиц, замечательных по 14 декабря 1825 года». Последним по времени основным вкладом в группу политических рисунков Пушкина были изображения казни декабристов, открытые в черновиках «Полтавы». Дальнейшее изучение пушкинских рукописей дает еще более важный графический материал, связанный с тем же центральным политическим событием эпохи, — с восстанием 1825 года. Он значительнее всех прежних в трех отношениях: во-первых, своей непосредственной близостью к событиям, во-вторых, кругом лиц, которых он охватывает, в-третьих, — тем, как освещает он все еще смутный вопрос о связях Пушкина с заговорщиками.
В рукописи № 2370 есть два листа с карандашными черновиками «Евгения Онегина». Они представляют собой начальные строфы пятой главы На странице 80/2 находятся V—VI строфы, на странице 81/2 — строфы IX—X. Поля обеих страниц (29?8 см.) заполнены густой сетью профилей, тянущихся сверху вниз. На первом листе есть еще несколько голов по внутреннему полю, у корешка; на втором — колонка профилей огибает текст по низу и идет внутрь, вдоль обреза страницы. Большинство набросков встречается впервые. В предыдущих пушкинских тетрадях их не было. По началу глаз отмечает на листе 80/2 только средний, большой профиль с резко извилистой линией лба, горбатого носа и выпяченного подбородка, а на листе 81/2 — голову человека в очках. В первом — повторены черты, уже дважды набросанные раньше. Это — пушкинская интерпретация профиля Мирабо, применительно к современным гравюрам с него, в частности — к гравированному профильному портрету, сделанному Фиссингером с работы Герена. Новая зарисовка стоит ближе всего к тождественному изображению Мирабо на листе 4/1 той же рукописи Крутой и сложный рельеф облика знаменитого трибуна дан здесь с еще более сугубой и подчеркнутой выразительностью. На втором листе — человек в очках напоминает изображения П. А. Вяземского, встречавшиеся уже в более ранних тетрадях. Однако более пристальное изучение обнаруживает, что повторных набросков больше, нежели это кажется с первого взгляда. Прежде всего — к ним нужно присоединить нижний, тщательно и изысканно прочерченный профиль старческого лица в парике, с острым носом, выпяченной нижней губой и складками морщин на щеках и покатом лбу. Он кажется незнакомым из-за ракурса, в котором сделан (как и его повторение, тут же рядом, более тонким штрихом и в уменьшенном размере). Но приняв в расчет эту поправку, сразу обнаруживаешь, что перед нами — традиционный портрет Вольтера, который многократно встречается в пушкинских рукописях: в таком же виде он повторен дважды в поздних набросках 1833 и 1835 гг.; в более ранних вариантах мы находим его на листе 4/1 этой же рукописи и опять-таки в сочетании с профилем Мирабо. Таким образом перед нами два изображения, связанных в пушкинском представлении с пантеоном революции. К ним нужно присоединить еще и третье. Оно сделано над профилем Мирабо. Это — голова человека в прическе конца XVIII в., в высоком воротнике, подпирающем подбородок, и галстуке, завязанном бабочкой; но нарисованный облик двойственен, — уже знакомой по нескольким другим зарисовкам двойственностью: с одной стороны, в его чертах мы узнаем самого Пушкина, это — автопортрет с рядом обычных особенностей пушкинских самоизображений; с другой стороны, набросок отчетливо и вдумчиво, так сказать, «робеспьеризован»; чертам придана стремительность, непреклонность, заостренность, которые свойственны известным гравюрам, передававшим профильные черты Неподкупного — например гравюре Фиссингера с портрета Герена.
Этот двойной Пушкин—Робеспьер знаменателен. Само по себе такого рода травести не было в пушкинском обиходе чем-либо необычным. Пушкин любил проделывать это не только в графике, но и в жизненном быту. Мемуары о кишиневских, одесских, михайловских годах говорят о ряженом Пушкине не раз. Так же перерабатывал он себя и в рисунках В частности, человеком эпохи Великой революции он изобразил себя на листе 6/2 этой же рукописи, № 2370. Но в соотношении с рядом зарисовок, которые находятся на обоих листах, этот робеспьеризованный автопортрет носит особый характер. Он программен, ибо в лице трансформированного Пушкина он образует переход к русским мятежникам.
РИСУНОК ПУШКИНА С ИЗОБРАЖЕНИЯМИ ВИСЕЛИЦЫ С КАЗНЕННЫМИ ДЕКАБРИСТАМИ
Публичная Библиотека СССР им. Ленина, Москва
Он свидетельствует, что автор «Ноэлей» и «Кинжала» мысленно примеривал к себе более значительную роль в событиях, нежели только вольнодумного писателя, возмутительные сочинения которого находили у всех участников декабрьских событий. Может быть надо сказать, что этот набросок есть «крайний край» некой фантастической автобиографии, в которой Пушкин как бы представлял себе, чем мог бы он стать, ежели бы декабрьский мятеж удался, революция 1825 г. пошла по стопам 1789 г., а он, Пушкин, занял бы подобающее место. В этом смысле особенно важно, кто те остальные, которых он изобразил рядом с Вольтером, Мирабо и собой — Робеспьером? Не являются ли наброски этого листа 80/2 своего рода философски-политическим компендиумом пушкинских размышлений над судьбами обеих революций, — над тем, что было и что могло бы быть? Есть основания считать, что это так. Приблизительно через месяц после того, как были сделаны рисунки, Пушкин, уже успокоившись за свою личную судьбу, писал в начале февраля 1826 г. Дельвигу: «... С нетерпением ожидаю решения участи нещастных и обнародования заговора. Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя. Не будем ни суеверны, ни односторонни, как французские трагики, но взглянем на трагедию взглядом Шекспира...» Тут свидетельство не только того, что он сам в эти недели уже совершил перебежку к «Шекспиру», но и того, что он встретил катастрофу декабрьского восстания с односторонностью французских трагиков. Он счел нужным теперь перейти к мотивам о «нещастных» и о «царском великодушии»; но на первых порах он думал не об этом, а о том, что могло бы быть и наоборот, и что о милосердии к низверженному царю надо было бы умолять тех, кого ныне он именовал нещастными.
В самом деле, два изображения останавливают наше внимание на этом листе. Одно возглавляет всю колонку профилей.. Оно сделано было первым, вверху страницы. Себя самого, в террористическом обличьи, Пушкин сделал вторым, непосредственно под ним; лишь дальше были нанесены Мирабо, Вольтер и другие. Это изображение мы встречаем еще дважды. Оно стоит опять-таки на первом месте в группе портретов на следующей странице, 81/2; оно же нарисовано на отдельном листе с «эскизами разных лиц, замечательных по 14 декабря 1825 года», справа, у края, вторым сверху. Иконографическое отождествление его можно произвести с совершенной определенностью. Сохранившийся портрет в полковничьем мундире, далее — зарисовка, сделанная во время допроса в Следственной комиссии, наконец — набросок из собрания декабриста Зубкова, неверно приписываемый Пушкину, устанавливают, что сюиту профилей листа 80/2 возглавляет портрет П. И. Пестеля. Он — первый был в мыслях у Пушкина, когда, работая над черновым началом пятой главы Онегина, поэт задумался над трагическими событиями дня и, во след мыслям, стал непроизвольно зачерчивать многозначительные портреты.
Свидетельств об отношении Пушкина к величайшей фигуре декабризма немного. Они сводятся к кратким упоминаниям в дневниках Пушкина — в кишиневском 1821 г. и в петербургском 1833 г. — да к переданному Липранди пушкинскому отзыву. И то и другое говорит о силе впечатления, произведенного Пестелем, но также и о том, что влечения и приязни к нему Пушкин не возымел. Девятого мая 1821 года, в Кишиневе, Пушкин вносит в дневник: «Утро провел я с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова. Mon coeur est materialiste, говорит он: mais ma raison s'y refuse. Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которые я знаю...» Липранди же рассказывает, что, передавая о знакомстве с Пестелем, Пушкин сказал, «что он ему не нравится», и что, «несмотря на его ум, который он искал высказывать философическими сентенциями, никогда бы с ним не мог сблизиться». Недружественная нота есть и в петербургском дневнике 1833 г. под 24 ноября, где Пушкин записал о встрече с Суццо, бывшим молдаванским господарем. «Он напомнил мне, что в 1821 году был я у него в Кишиневе вместе с Пестелем. Я рассказал ему, каким образом Пестель обманул его и предал Этерию, представя ее императору Александру отраслию карбонаризма».
1-2-3-4-5-6 |